Я покачала головой, удивляясь, когда успела превратиться для нее в ребенка.
— Ты надела папин медальон? Я его сто лет не видела. — Дочь наклонилась и, одобрительно кивнув, поправила украшение. — У папы был неплохой вкус, правда?
Я согласилась, тронутая тем, как свято можно верить в невинную ложь, услышанную в детстве, и почувствовала прилив любви к нелюдимой, колючей дочери, заглушивший на время постоянное чувство родительской вины, что охватывает меня при взгляде на ее вечно встревоженное лицо.
Руфь подхватила меня под одну руку и вложила трость в другую. Многие предпочитают коляски, некоторые даже с мотором, но мне пока что хватает моей старой палки, я — человек привычки, не вижу смысла ее менять.
Руфь завела машину, и мы влились в медленно ползущий по дороге поток. Она хорошая девочка — моя Руфь — надежная и серьезная. Одета официально — будто идет к адвокату или доктору. Я так и знала. Ей хочется произвести хорошее впечатление, показать этой режиссерше: каким бы ни было мое прошлое, Руфь Брэдли Маккорт — достойная представительница среднего класса — и уж будьте любезны.
Несколько минут мы ехали в тишине, потом Руфь начала щелкать кнопками радиоприемника. У нее руки пожилой женщины — суставы раздулись, кольца надеваются с трудом. Так странно видеть, как стареет твой ребенок. Я опустила взгляд на свои собственные руки. Такие неутомимые в прошлом, привыкшие к любой работе — грубой ли, тонкой — сейчас они лежали на коленях высохшие, безвольные, ненужные. Наконец Руфь остановилась на программе классической музыки. Ведущий поведал нам что-то на редкость бестолковое о своих выходных и поставил Шопена. Разумеется, простое совпадение, что именно сегодня я услышала вальс си-минор. Руфь затормозила подле огромных белых зданий, квадратных, как ангары для самолетов. Выключила зажигание и несколько секунд сидела молча, глядя перед собой.
— Не понимаю, зачем ты согласилась, — сухо сказала она наконец. — Ты сама строила свою жизнь. Работала, путешествовала, растила ребенка… К чему вспоминать, что было в юности?
Я не ответила, да Руфь и не ждала ответа: Она коротко вздохнула, вылезла из машины и вытащила из багажника мою трость. Молча помогла мне выбраться.
Урсула уже ждала нас — тоненькая девочка с длинными светлыми волосами и густой челкой. Ее можно было бы назвать некрасивой, если бы не чудесные, будто со старинного портрета, темные глаза — огромные, глубокие, выразительные, словно только что написанные кистью.
Она заулыбалась, замахала, подбежала к нам и с жаром затрясла мою руку, выхватив ее у Руфи.
— Миссис Брэдли, как я рада, что вы смогли приехать!
— Грейс, — сказала я, не дожидаясь, пока Руфь укажет Урсуле, что меня следует называть «доктор». — Меня зовут Грейс.
— Грейс! — сияла Урсула. — Вы не представляете, как я разволновалась, получив ваше письмо.
Странно — она говорила без акцента, хотя адрес на конверте был американский. Повернувшись к Руфи, Урсула добавила:
— Спасибо, что привезли Грейс.
Я почувствовала, как Руфь напряглась.
— Вряд ли я посадила бы маму на автобус, в ее-то годы.
Урсула хохотнула, и я порадовалась тому, что в ее возрасте еще можно принимать сарказм за иронию.
— Ну, пойдемте внутрь, а то здесь прохладно. Извините за спешку — мы начинаем снимать на будущей неделе и тут все вверх ногами. Я думала, вы встретитесь с нашим художником по декорациям, но ей пришлось ехать в Лондон за какими-то тканями, может быть, она еще успеет вернуться до вашего отъезда… Осторожно, сразу за дверью ступенька.
Урсула и Руфь провели меня в вестибюль, а оттуда — в узкий темный коридор с дверями на обе стороны. За теми, что были открыты, маячили смутные фигуры перед мерцающими экранами компьютеров — ничего похожего на то, что я видела когда-то на съемках фильма с Эммелин — давным-давно.
— Вот и пришли, — объявила Урсула у самой последней двери. — Входите, а я организую нам чай.
Она толкнула дверь и помогла мне перешагнуть через порог. Прямо в мое прошлое.
Я очутилась в гостиной Ривертона. Даже обои те самые. Бордовые, в пламенеющих тюльпанах, в модном в то время стиле «ар нуво», яркие, как в тот день, когда их привезли из Лондона. Честерфилдовский гарнитур у камина, накидки из индийского шелка на креслах — точь-в-точь те, что привез когда-то из-за моря дед Ханны и Эммелин, лорд Эшбери, тогда еще совсем молодой морской офицер. Все так же стояли на каминной полке уотерфордский канделябр и судовые часы. Кто-то очень постарался, добывая их, и все же они выдавали себя «неправильным» тиканьем. Даже сейчас, через восемьдесят лет, я помню звук тех, настоящих, часов. Они негромко и настойчиво отмеряли каждую секунду — мерно, холодно, беспощадно — будто уже тогда знали, что Время не пощадит никого из обитателей дома..
Руфь довела меня до честерфилдовских кресел и оставила там посидеть, пока не разыщет туалет: «так, на всякий случай». За моей спиной люди суетились и бегали, таскали огромные лампы на тонких паучьих ножках, кто-то хохотал, а я почти не обращала внимания. Вспоминала день, когда я в последний раз вошла в эту гостиную — в настоящую, а не в здешние декорации, — день, когда я твердо решила навсегда покинуть Ривертон.
Я тогда говорила с Тедди. Он отнюдь не обрадовался, но к тому времени успел потерять изрядную часть своей самоуверенности — последние события просто выбили его из колеи. Он походил на капитана тонущего корабля, который все понимает, но ничего не может сделать. Просил меня остаться, если не ради него, так в память о Ханне. И почти уговорил. Почти.